- ВОРОН
- III В ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ УЛИЦЕ
- РЕЧНОЙ ТРАКТИР
- КУМА
- НАЧАЛО
- "ДУБКИ"
- "МАДРИД"
- ВТОРОЙ КОФЕЙНИК
- ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ
- ПАРОХОД "САРАТОВ"
- НАТАЛИ
- КАМАРГ
- СТО РУПИЙ
- МЕСТЬ
- КАЧЕЛИ
- ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК
- ЧАСОВНЯ
- ВЕСНОЙ, В ИУДЕЕ
- ВЕСНОЙ, В ИУДЕЕ
- АНТИГОНА
- КАВКАЗ
- БАЛЛАДА
- СТЁПА
- МУЗА
- ПОЗДНИЙ ЧАС
- II РУСЯ
- КРАСАВИЦА
- ДУРОЧКА
- I ТЁМНЫЕ АЛЛЕИ
- СМАРАГД
- ВОЛКИ
- ВИЗИТНЫЕ КАРТОЧКИ
- ЗОЙКА И ВАЛЕРИЯ
- ТАНЯ
- В ПАРИЖЕ
- ГАЛЯ ГАНСКАЯ
- ГЕНРИХ
Тёмные аллеи
Осенней парижской ночью шёл по бульвару в сумраке от густой, свежей зелени, под которой металлически блестели фонари, чувствовал себя легко, молодо и думал:
В одной знакомой улице
Я помню старый дом
С высокой тёмной лестницей,
С завешенным окном…
– Чудесные стихи! И как удивительно, что всё это было когда-то и у меня! Москва, Пресня, глухие снежные улицы, деревянный мещанский домишко – и я, студент, какой-то тот я, в существование которого теперь уже не верится…
Там огонёк таинственный
До полночи светил…
– И там светил. И мела метель, и ветер сдувал с деревянной крыши снег, дымом развевал его, и светилось вверху, в мезонине, за красной ситцевой занавеской…
Ах, что за чудо девушка,
В заветный час ночной,
Меня встречала в доме том
С распущенной косой…
– И это было. Дочь какого-то дьячка в Серпухове, бросившая там свою нищую семью, уехавшая в Москву на курсы… И вот я поднимался на деревянное крылечко, занесённое снегом, дёргал кольцо шуршащей проволоки, проведённой в сенцы, в сенцах жестью дребезжал звонок – и за дверью слышались быстро сбегавшие с крутой деревянной лестницы шаги, дверь отворялась – и на неё, на её шаль и белую кофточку несло ветром, метелью… Я кидался целовать её, обнимая от ветра, и мы бежали наверх, в морозном холоде и в темноте лестницы, в её тоже холодную комнатку, скучно освещённую керосиновой лампочкой… Красная занавеска на окне, столик под ним с этой лампочкой, у стены железная кровать. Я бросал куда попало шинель, картуз и брал её к себе на колени, сев на кровать, чувствуя сквозь юбочку её тело, её косточки… Распущенной косы не было, была заплетённая, довольно бедная русая, было простонародное лицо, прозрачное от голода, глаза тоже прозрачные, крестьянские, губы той нежности, что бывают у слабых девушек…
Как не по-детски пламенно
Прильнув к устам моим,
Она, дрожа, шептала мне:
"Послушай, убежим!"
– Убежим! Куда, зачем, от кого? Как прелестна эта горячая, детская глупость: "Убежим!" У нас "убежим" не было. Были эти слабые, сладчайшие в мире губы, были от избытка счастья выступавшие на глаза горячие слезы, тяжкое томление юных тел, от которого мы клонили на плечо друг другу головы, и губы её уже горели, как в жару, когда я расстёгивал её кофточку, целовал млечную девичью грудь с твердевшим недозрелой земляникой остриём… Придя в себя, она вскакивала, зажигала спиртовку, подогревала жидкий чай, и мы запивали им белый хлеб с сыром в красной шкурке, без конца говоря о нашем будущем, чувствуя, как несёт из-под занавески зимой, свежим холодом, слушая, как сыплет в окно снегом… "В одной знакомой улице я помню старый дом…" Что ещё помню! Помню, как веной провожал её на Курском вокзале, как мы спешили по платформе с её ивовой корзинкой и свёртком красного одеяла в ремнях, бежали вдоль длинного поезда, уже готового к отходу, заглядывали в переполненные народом зелёные вагоны… Помню, как наконец она взобралась в сенцы одного из них и мы говорили, прощались и целовали друг другу руки, как я обещал ей приехать через две недели в Серпухов… Больше ничего не помню. Ничего больше и не было.