КУМА

Перед вечером, по дороге в Чернь, молодого купца Красильщикова захватил ливень с грозой.



Он, в чуйке с поднятым воротом и глубоко надвинутом картузе, с которого текло струями, шибко ехал на беговых дрожках, сидя верхом возле самого щитка, крепко упёршись ногами в высоких сапогах в переднюю ось, дёргая мокрыми, застывшими руками мокрые, скользкие ремённые вожжи, торопя и без того резвую лошадь; слева от него, возле переднего колеса, крутившегося в целом фонтане жидкой грязи, ровно бежал, длинно высунув язык, коричневый пойнтер.



Сперва Красильщиков гнал по чернозёмной колее вдоль шоссе, потом, когда она превратилась в сплошной серый поток с пузырями, свернул на шоссе, задребезжал по его мелкому щебню. Ни окрестных полей, ни неба уже давно не было видно за этим потопом, пахнущим огуречной свежестью и фосфором; перед глазами то и дело, точно знамение конца мира, ослепляющим рубиновым огнём извилисто жгла сверху вниз по великой стене туч резкая, ветвистая молния, а над головой с треском летел шипящий хвост, разрывавшийся вслед затем необыкновенными по своей сокрушающей силе ударами. Лошадь каждый раз вся дёргалась от них вперёд, прижимая уши, собака шла уже скоком… Красильщиков рос и учился в Москве, кончил там университет, но, когда приезжал летом в свою тульскую усадьбу, похожую на богатую дачу, любил чувствовать себя помещиком-купцом, вышедшим из мужиков, пил лафит и курил из золотого портсигара, а носил смазные сапоги, косоворотку и поддёвку, гордился своей русской статью, и теперь, в ливне и грохоте, чувствуя, как у него холодно льёт с козырька и носа, полон был энергичного удовольствия деревенской жизни. В это лето он часто вспоминал лето в прошлом году, когда он, из-за связи с одной известной актрисой, промучился в Москве до самого июля, до отъезда её в Кисловодск: безделье, жара, горячая вонь и зелёный дым от пылающего в железных чанах асфальта в развороченных улицах, завтраки в Троицком низке с актёрами Малого театра, тоже собиравшимися на Кавказ, потом сидение в кофейне Трамблэ, вечером ожиданье её у себя в квартире с мебелью в чехлах, с люстрами и картинами в кисее, с запахом нафталина… Летние московские вечера бесконечны, темнеет только к одиннадцати, и вот ждёшь, ждёшь – её всё нет. Потом наконец звонок – и она, во всей своей летней нарядности, и её задыхающийся голос: "Прости, пожалуйста, весь день пластом лежала от головной боли, совсем завяла твоя чайная роза, так спешила, что лихача взяла, голодна ужасно…"



Когда ливень и сотрясающиеся перекаты грома стали стихать, отходить и кругом стало проясняться, впереди, влево от шоссе, показался знакомый постоялый двор старика-вдовца, мещанина Пронина. До города оставалось ещё двадцать вёрст, – надо перегодить, подумал Красильщиков, лошадь вся в мыле и ещё неизвестно, что будет опять, ишь какая чернота в ту сторону и все ещё загорается… На переезде к постоялому двору он на рысях свернул и осадил возле деревянного крыльца.