Когда я во второй раз, без проводника, приехал в стоянку, меня приняли уже как друга. Шатёр Аида был самый просторный, и я застал в нём целое собрание пожилых бедуинов, сидевших вокруг чёрных войлочных стен шатра с поднятыми для входа полами. Аид вышел мне навстречу, сделал поклон и прикладывание правой руки к губам и ко лбу. Войдя в шатёр впереди его, я подождал, пока он сел на ковёр посреди шатра, потом сделал то, что сделал он мне при встрече, то, что всегда полагается – тот же поклон и прикладывание правой руки к губам и ко лбу, – сделал несколько раз, по числу всех сидящих; потом сел возле Аида и, сидя, опять сделал то же самое; мне, конечно, отвечали тем же. Говорили только мы с хозяином, – кратко и медленно: так тоже полагалось по обычаю, да и не очень сведущ был я тогда в разговорном арабском языке; прочие курили и молчали. А за шатром меж тем готовилось мне и гостям угощение. Обычно бедуины едят хыбыз, – кукурузные лепёшки – вареное пшено с козьим молоком… Но непременное угощение гостя – харуф: баран, которого жарят в ямке, вырытой в песке, наваливая на него пласты тлеющего кизяка. После барана угощают кофеем, но всегда без сахара. И вот все сидели и угощались как ни в чём не бывало, хотя в тени войлочного шатра стояла адски горячая духота и смотреть в его широко раскрытые полы было просто страшно: пески вдали так сверкали, что, казалось, на глазах плавились. Шейх за каждым словом говорил мне: хаваджа, господин, а я ему: почтеннейший шейх бедави (то есть сын пустыни, бедуин)… Кстати, знаете ли вы, как по-арабски называется Иордан? Очень просто: Шариат, что значит всего-навсего водопой.



Аид был лет пятидесяти, невысок, широк в кости, худ и очень крепок; лицо – обожжённый кирпич, глаза прозрачные, серые, пронзительные; медная борода с проседью, жёсткая, небольшая, подстриженная, и такие же подстриженные усы, – бедуины то и другое всегда подстригают; обут, как все, в толстые подкованные башмаки. Когда он был у меня в Иерусалиме, на поясе у него был кинжал, в руках длинная винтовка.



Я увидал его племянницу в тот самый день, когда сидел у него в шатре уже "как друг"; она прошла мимо шатра, держась прямо, неся на голове большую жестянку с водой, придерживая её правой рукою. Не знаю, сколько лет ей было, думаю, что не больше восемнадцати, узнал впоследствии одно – четыре года перед тем она была замужем, а в тот год овдовела, не имев детей, и перешла в шатёр дяди, будучи сиротой и очень бедной. "Оглянись, оглянись, Суламифь!" – подумал я. (Ведь Суламифь была, верно, похожа на неё: "Девы иерусалимские, черна я и прекрасна".) И, проходя мимо шатра, она слегка повернула голову, повела на меня глазами: глаза эти были необыкновенно тёмные, таинственные, лицо почти чёрное, губы лиловые, крупные – в ту минуту они больше всего поразили меня… Впрочем, одни ли они! Поразило все: удивительная рука, обнажившаяся до плеча, державшая на голове жестянку, медленные, извилистые движения тела под длинной кубовой рубахой, полные груди, поднимавшие эту рубаху… И нужно же было случиться так, что вскоре после этого я встретил её в Иерусалиме у Яффских ворот! Она шла в толпе навстречу мне и на этот раз несла на голове что-то завёрнутое в холст. Увидав меня, приостановилась. Я кинулся к ней.