- ВОРОН
- III В ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ УЛИЦЕ
- РЕЧНОЙ ТРАКТИР
- КУМА
- НАЧАЛО
- "ДУБКИ"
- "МАДРИД"
- ВТОРОЙ КОФЕЙНИК
- ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ
- ПАРОХОД "САРАТОВ"
- НАТАЛИ
- КАМАРГ
- СТО РУПИЙ
- МЕСТЬ
- КАЧЕЛИ
- ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК
- ЧАСОВНЯ
- ВЕСНОЙ, В ИУДЕЕ
- ВЕСНОЙ, В ИУДЕЕ
- АНТИГОНА
- КАВКАЗ
- БАЛЛАДА
- СТЁПА
- МУЗА
- ПОЗДНИЙ ЧАС
- II РУСЯ
- КРАСАВИЦА
- ДУРОЧКА
- I ТЁМНЫЕ АЛЛЕИ
- СМАРАГД
- ВОЛКИ
- ВИЗИТНЫЕ КАРТОЧКИ
- ЗОЙКА И ВАЛЕРИЯ
- ТАНЯ
- В ПАРИЖЕ
- ГАЛЯ ГАНСКАЯ
- ГЕНРИХ
Тёмные аллеи
Шёл мне тогда, друзья мои, всего двадцать третий год, – дело, как видите, давнее, ещё дней блаженной памяти Николая Павловича, – только что произведён я был в чин гвардейского корнета, уволен зимой в том Для меня достопамятном году в двухнедельный отпуск в свою рязанскую вотчину, где, по кончине родителя, одиноко жила моя матушка, и, приехав, вскорости жестоко влюбился: заглянул однажды в давно пустовавшую дедовскую усадьбу при некоем сельце Петровском, по соседству нашей, да и стал под всякими предлогами заглядывать туда всё чаще и чаще. Дика и поныне русская деревня, зимой пуще всего, а что ж было в мои времена! Таково дико было и Петровское с этой пустовавшей усадьбой на его окраине, называвшейся "Дубки", ибо при въезде в неё росло несколько дубов, в мою пору уже древних, могучих. Под теми дубами стояла старая грубая изба, за избой разрушенные временем службы, ещё дальше пустыри вырубленного сада, занесённого снегами, и развалина барского дома с тёмными провалами окон без рам. И вот в этой-то избе под дубами и сиживал я чуть не каждый день, болтая всякий будто бы хозяйственный вздор жившему в ней нашему старосте Лавру, даже низко ища его дружества и тайком бросая горестные взоры на его молчаливую жену Анфису, схожую скорее с испанкой, чем с простою русскою дворовой, бывшую чуть не вдвое моложе Лавра, рослого мужика с кирпичным лицом в тёмно-красной бороде, из которого легко мог бы выйти атаман шайки муромских разбойников. С утра я без раэбору читал что попадёт под руку, бренчал на фортепьяно, подпевая с томлением: "Когда, душа, просилась ты погибнуть иль любить", – а пообедав, уезжал до вечера в "Дубки", невзирая на жгучие ветры и вьюги, неустанно летевшие к нам из саратовских степей. Так прошли Святки и приблизился срок моего возвращения к должности, о чём я и осведомил однажды с притворной непринуждённостью Лавра и Анфису. Лавр резонно заметил на то, что служба царская, вестимо, первое всего, и тут за чем-то вышел из избы, Анфиса же, сидевшая с шитьём в руках, опустила вдруг шитьё на колени, посмотрела вслед мужу своими кастильскими очами и, лишь только захлопнулась дверь за ним, стремительно-страстно блеснула ими в меня и сказала горячим шёпотом:
– Барин, завтра он уедет с ночёвкой в город, приезжайте ко мне скоротать вечерок на прощанье. Таилась я, а теперь скажу: горько мне будет расставаться с вами!
Я, конечно, был сражён таковым признанием и только успел головой кивнуть в знак согласия – Лавр воротился в избу.
После того я, как понимаете, не чаял в неизъяснимом нетерпении и дожить до завтрашнего вечера, не знал, что с собой делать, думая только одно: пренебрегу всем своим карьером, брошу полк, останусь навеки в деревне, соединю судьбу свою с нею по смерти Лавра – и прочее подобное… "Ведь он уже стар, – думал я, невзирая на то, что Лавру ещё и пятидесяти не было, – он должен скоро умереть…" Наконец прошла ночь, – я до самого утра то трубку курил, то ром пил, нимало не пьянея, все разгораясь в своих безрассудных мечтах, – прошёл и короткий зимний день, стало темнеть, а на дворе – прежестокий буран. Как тут уехать из дому, что сказать матушке? Теряюсь, не знаю, как быть, как вдруг простая мысль: да съезжу тайком, вот и вся недолга! Сказался недомоганием, не буду, мол, ужинать, пойду в постель, а как только матушка откушала и удалилась к себе, – наступила уже ранняя зимняя ночь, – с великою поспешностью оделся, побежал в избу к конюхам, приказал запречь лёгонькие санки и был таков. На дворе зги не видно в белой метельной тьме, но дорога лошади знакомая, пустил её наугад, и не прошло и полчаса, как зачернели в этой тьме гудящие дубы над заветной избой, засветилось сквозь снег её окошко. Привязал я лошадь к дубу, бросил на неё попону – и, вне себя, через сугроб, в тёмные сенцы! Нашарил дверь избы, шагнул за порог, а она уж наряжена, набелена, нарумянена, сидит в блеске и красном дыму лучины на лавке близ стола, уставленного по белой скатерти угощением, во все глаза ждёт меня. Все маячит, дрожит в этом блеске, в дыму, но глаза и сквозь них видны – столь они широки и пристальны! Лучина в светце на припечном столбе, над лоханью с водой, трещит, слепит быстрым багровым пламенем, роняет огненные искры, шипящие в воде, на столе тарелки с орехами и мятными жамками, штоф с наливкою, два стаканчика, а она, близ стола, спиной к белому от снега окошку, сидит в шёлковом лиловом сарафане, в миткалёвой сорочке с распашными рукавами, в коралловом ожерелье – смоляная головка, сделавшая бы честь любой светской красавице, гладко причёсана на прямой пробор, в ушах висят серебряные серьги… Увидав меня, вскочила, мигом скинула с меня оснеженную шапку, лисью поддёвку, толкнула к лавке, – все как в исступлении, вопреки всем моим прежним мыслям о её гордой неприступности, – бросилась на колени ко мне, обняла, прижимая к моему лицу свои жаркие ланиты…