— Я не кажу, верят — не верят… Кажу — проехал, и больше ничего. Самы истолкуйте факт…



— Факт тот, что попы служат сейчас…



— С попами крепче…



— Петлюра. Петлюра. Петлюра. Петлюра. Петлюра…



Гремели страшные тяжкие колеса, тарахтели ящики, за десятью конными куренями шла лентами бесконечная артиллерия. Везли тупые, толстые мортиры, катились тонкие гаубицы; сидела прислуга на ящиках, веселая, кормленая, победная, чинно и мирно ехали ездовые. Шли, напрягаясь, вытягиваясь, шестидюймовые, сытые кони, крепкие, крутокрупые, и крестьянские, привычные к работе, похожие на беременных блох, коняки. Легко громыхала конно-горная легкая, и пушечки подпрыгивали, окруженные бравыми всадниками.



— Эх… эх… вот тебе и пятнадцать тысяч… Что же это наврали нам. Пятнадцать… бандит… разложение… Господи, не сочтешь. Еще батарея… еще, еще…



Толпа мяла и мяла Николку, и он, сунув птичий нос в воротник студенческой шинели, влез, наконец, в нишу в стене и там утвердился. Какая-то веселая бабенка в валенках уже находилась в нише и сказала Николке радостно:



— Держитесь за меня, панычу, а я за кирпич, а то звалимся.



— Спасибо, — уныло просопел Николка в заиндевевшем воротнике, — я вот за крюк буду.



— Де ж сам Петлюра? — болтала словоохотливая бабенка, — ой, хочу побачить Петлюру. Кажуть, вин красавец неописуемый.



— Да, — промычал Николка неопределенно в барашковом мехе, — неописуемый. «Еще батарея… Вот, черт… Ну, ну, теперь я понимаю…»



— Вин на автомобиле, кажуть, проехав, — тут… Вы не бачили?



— Он в Виннице, — гробовым и сухим голосом ответил Николка, шевеля замерзшими в сапогах пальцами. «Какого черта я валенки не надел. Вот мороз».



— Бач, бач, Петлюра.



— Та який Петлюра, це начальник варты.



— Петлюра мае резиденцию в Билой Церкви. Теперь Била Церковь буде столицей.



— А в Город они разве не придут, позвольте вас спросить?



— Придут своевременно.



— Так, так, так…



Лязг, лязг, лязг. Глухие раскаты турецких барабанов неслись с площади Софии, а по улице уже ползли, грозя пулеметами из амбразур, колыша тяжелыми башнями, четыре страшных броневика. Но румяного энтузиаста Страшкевича уже не было внутри. Лежал еще до сих пор не убранный и совсем уже не румяный, а грязно-восковой, неподвижный Страшкевич на Печерске, в Мариинском парке, тотчас за воротами. Во лбу у Страшкевича была дырочка, другая, запекшаяся, за ухом. Босые ноги энтузиаста торчали из-под снега, и глядел остекленевшими глазами энтузиаст прямо в небо сквозь кленовые голые ветви. Кругом было очень тихо, в парке ни живой души, да и на улице редко кто показывался, музыка сюда не достигала от старой Софии, поэтому лицо энтузиаста было совершенно спокойно.