Санин сидел наклонившись. Он поднял голову.



– Мне вовсе не скучно, Марья Николаевна, и слушаю я вас с любопытством. Только я… признаюсь… я спрашиваю себя, зачем вы это все говорите мне?



Марья Николаевна слегка подвинулась на диване.



– Вы себя спрашиваете… Вы такой недогадливый? Или такой скромный?



Санин поднял голову еще выше.



– Я вам все это говорю, – продолжала Марья Николаевна спокойным тоном, который, однако, не совсем соответствовал выражению ее лица, – потому что вы мне очень нравитесь: да, не удивляйтесь, я не шучу: потому, что после встречи с вами мне было бы неприятно думать, что вы сохраните обо мне воспоминание нехорошее… или даже не нехорошее, это мне все равно, а неверное. Оттого я и залучила вас сюда, и остаюсь с вами наедине, и говорю с вами так откровенно… Да, да, откровенно. Я не лгу. И заметьте, Дмитрий Павлович, я знаю, что вы влюблены в другую, что вы собираетесь жениться на ней… Отдайте же справедливость моему бескорыстию! А впрочем, вот вам случай сказать в свою очередь: «Сеla ne tire pas a consequence!»



Она засмеялась, но смех ее внезапно оборвался – и она осталась неподвижной, как будто ее собственные слова ее самое поразили, а в глазах ее, в обычное время столь веселых и смелых, мелькнуло что-то похожее на робость, похожее даже на грусть.



«Змея! ах, она змея! – думал между тем Санин, – но какая красивая змея!»



– Дайте мне мою лорнетку, – проговорила вдруг Марья Николаевна. – Мне хочется посмотреть: неужели эта jеune premiere в самом деле так дурна собою? Право, можно подумать, что ее определило правительство с нравственной целью, чтобы молодые люди не слишком увлекались.



Санин подал ей лорнетку, а она, принимая ее от него, быстро, но чуть слышно, охватила обеими руками его руку.



– Не извольте серьезничать, – шепнула она с улыбкой. – Знаете что: на меня цепей наложить нельзя, но ведь и я не накладываю цепей. Я люблю свободу и не признаю обязанностей – не для себя одной. А теперь посторонитесь немножко и давайте послушаемте пьесу.



Марья Николаевна навела лорнетку на сцену – и Санин принялся глядеть туда же, сидя с нею рядом, в полутьме ложи, и вдыхая, невольно вдыхая теплоту и благовоние ее роскошного тела и столь же невольно переворачивая в голове своей все, что она ему сказала в течение вечера – особенно в течение последннх минут.



 



ХL



 



Пьеса длилась еще час с лишком, но Марья Николаевна и Санин скоро перестали смотреть на сцену. У них снова завязался разговор, и пробирался он, разговор этот, по той же дорожке, как и прежде; только на этот раз Санин меньше молчал. Внутренно он и на себя сердился и на Марью Николаевну; он старался доказать ей всю неосновательность ее «теории», как будто ее занимали теории! он стал с ней спорить, чему она втайне очень порадовалась: коли спорит, значит уступает или уступит. На прикормку пошел, подается, дичиться перестал! Она возражала, смеялась, соглашалась, задумывалась, нападала… а между тем его лицо и ее лицо сближались, его глаза уже не отворачивались от ее глаз… Эти глаза словно блуждали, словно кружили по его чертам, и он улыбался ей в ответ – учтиво, но улыбался. Ей на руку было уже и то, что он пускался в —отвлеченности, рассуждал о честности взаимных отношений, о долге, о святости любви и брака… Известное дело: эти отвлеченности очень и очень годятся как начало… как исходная точка…